ВСПОМИНАНЬЯ

 

Евгений Москвин
Таинственный Маевский

 

Когда я учился в начальной школе, мой ныне покойный дедушка, будучи личностью весьма эксцентричной, любил рассказывать мне разные истории, которые почти полностью являлись плодом его слегка подвинутого воображения. Он был учителем музыки, надевал на занятия красный галстук поверх зелёного свитера, а когда приходила весна, показывая ученикам, "как надо играть "Патетическую" Бетховена", принимался долбить по клавишам с такой силой, что один раз на рояле лопнула пара струн. Не было случая, чтобы в его рассказах не фигурировал какой-нибудь великий композитор, но правды в них было столько же, сколько в хармсовских - про Пушкина и Гоголя; смысла, пожалуй, чуть больше, ведь дед старался таким образом приобщить меня к музыкальному ремеслу и сделать "продолжателем его начинаний", но, так или иначе, редко когда удавалось ему сочинить что-то по-настоящему глубокомысленное. Многие его истории давно вылетели у меня из головы, а некоторые никогда там и не были вовсе, ибо частенько, когда он садился в другом конце комнаты и принимался говорить, я, учуяв запах любимого лакомства (на кухне мать вылепливала эчпочмаки), незаметно выскальзывал в коридор.
      И всё же один раз деду удалось по-настоящему заинтриговать меня - не могу сказать точно, что такого глубокомысленного было в очередной его байке, но запомнил я её на всю жизнь. Главным действующим лицом её был Сергей Прокофьев (хотя, как мне представляется, им мог бы быть и Римский-Корсаков, и Бетховен).
      Когда мне было десять лет и я учился в третьем классе музыкальной школы, дед как-то принёс домой склеенную марлей розовую хрестоматию с пернатыми жёлтыми страницами - типично библиотечный экземпляр. Разумеется, дед взялся обучать меня сам и, когда я немного окреп, стал задавать мне едва ли не по двадцать этюдов Черни в год; лишь по субботам, отправляясь к своему давнему консерваторскому приятелю Перепёлкину, который ныне был никому не известным композитором, он оставлял меня в покое и не требовал "двухчасовых занятий за инструментом". От Перепёлкина дед возвращался покачиваясь, с чернильными губами и в перепачканной вином рубахе.
      - Знаешь, какая необыкновенная история приключилась однажды с Прокофьевым? - спросил меня дед, ставя хрестоматию на пюпитр и с гордостью поглядывая на меня, - будто говорил о своём собственном творении.
      - Нет, - я сидел на тумбочке, свесив ноги так, что носки сандалий касались паркетного пола.
      - Всё верно, откуда тебе знать! А ведь это замечательная история и, поверь мне, чистейшая правда!..
      Так он тоже всегда говорил… Вот что он рассказал мне в тот день:
     
      "Чего только не может приключиться с гением! Прокофьев занимался музыкой с пяти лет и к моменту своего поступления в Петербургскую консерваторию написал уже порядочно произведений. Но до определённого момента ему казалось, что он ещё очень далёк от совершенства. А что для него было мерой, императивом? Это не пустой вопрос - каждый творец, художник на что-то опирается. Всё дело в том, что как-то в детстве он услышал одно музыкальное произведение, совсем простенькое (это был марш), но навсегда запавшее ему в душу, до такой даже степени, что каждый раз, завершая очередное творение, он не мог побороть недовольства: сколько бы сил ни вложил он в него, не суждено ему достичь того, что удалось автору марша. А кто был этот человек? Быть может, Прокофьеву следовало изучить его жизнь и ознакомиться с другими произведениями, дабы глубже проникнуть в его творчество? Всё не так просто…
      Ему было семь лет, когда это случилось. Однажды в конце дня к ним в Сонцовское имение пожаловал некий человек по имени Антон Маевский - отец был в отъезде, а мать пригласила на чай очередного композитора; она часто так делала. Позже, возвращаясь в памяти к этому эпизоду детства, Прокофьев никогда не мог вспомнить, как Маевский прошёл в его комнату, а помнил его только уже стоящим на фоне книжного стеллажа; и казалось, часы на верхней полке на самом деле стоят на плече Маевского. Его печальная, но с насмешливо разведёнными в стороны руками фигура не отбрасывала тени, - свет, проникавший в комнату из открытого окна, сочился сквозь кусты сирени, росшие перед самым домом; создавалось впечатление, будто именно они являются его источником. На подоконнике возле горшка с папоротником уселся мотылёк…
      - Антон, - просила мать, - сыграйте ему что-нибудь! Вы же у нас гений, не правда ли?
      - Ну… - Маевский смущённо пожал плечами и покачнулся от внезапного порыва ветра, освежившего комнату.
      - Ладно-ладно, только не говорите, что я преувеличиваю. Вы гений, как и мой сын. Садитесь за фортепьяно, а я принесу чаю.
      - Ну что ж, раз твоя мать так считает, посмотрим, на что ты способен, - Маевский тряхнул своей густой задымлённой шевелюрой и, усевшись, осторожно прикоснулся к клавишам, словно сомневаясь, издадут ли они какой-нибудь звук, или, напротив, опасаясь, что тот окажется слишком громким. Неясный аккорд, дрогнувший в комнате в следующее мгновение, напоминал диссонансы Шёнберга. Маевский обернулся и пристально посмотрел на Серёжу, словно хотел угадать, произвело ли это впечатление. Но тот непонятно почему отвёл взгляд - скорее всего, гость немного смущал его; Антон развернулся обратно - на нём был костюм, едва ли не фрак, который зашелестел, вторя кустам сирени за окном, - и вдруг заиграл так браво и задорно, что костяшки пальцев на отлетающих от клавиш руках едва не ударялись о пюпитр.
     
      Тарам-там, турум-тум, тарам-там, та-а-ам, ту,
      Тарам-там, турум-тум, тарам, та-та-та-та-та-та…
     
      Уверенная ритмическая тема повторилась дважды, после чего её сменила средняя часть, наполнившая разливистым журчанием всю клавиатуру. Спина Маевского, прежде напряжённая и сгорбленная, распрямилась; запрокинув голову, композитор изучал светозарные прямоугольники на потолке. Внезапно по ним пробежала неясная тень, и, словно стряхивая накопившийся на лице свет, Маевский возбуждённо мотнул головой, после чего снова сгорбился и воинственно "замаршировал" репризой; в тот же момент в комнату вошла мать с подносом в руках. Когда она ставила его на стол, звон серебра заглушил начавшееся в последних тактах крещендо.
      - Это вы сочинили? - спросил Серёжа, после того как Маевский взял короткий заключительный аккорд.
      - Конечно. Кто же ещё?
      - Я уже слышала этот марш, - сказала мать, расставляя чашки; поднимавшийся над ними пар ловко уклонялся от ветра, - вы играли его на литвиновском вечере.
      - Верно, - подтвердил Маевский.
      - Антон, вы настоящий молодчина! Когда-нибудь мой сын тоже сочинит гениальное произведение!
      - А что говорят в школе? - осведомился Маевский, снова внимательно поглядывая на Серёжу. - Довольны им?
      - Очень довольны! Все в один голос расхваливают его способности.
      Маевский заметил, что тогда, конечно, и сомневаться не стоит - нужно только продолжать изо дня в день заниматься музыкой и сочинять.
      - Марш великолепен! - запоздало воскликнул Серёжа и тотчас замялся, застеснявшись собственного выпада.
      Маевский и мать рассмеялись.
      - Он так же великолепен, как и прост, - сказала мать и подала Маевскому чашку.
      До конца вечера мальчик заворожённо глядел на Маевского; он запомнил каждую нотку сыгранного марша, несмотря на то что после этого прозвучало множество других композиций, на сей раз бетховенских и шубертовских; а спустя некоторое время его и самого усадили за инструмент, чтобы он "показал, на что способен". Маевский откланялся, нисколько не сомневаясь в Серёжиной одарённости.
      Этот марш изменил всю жизнь Прокофьева, на доброе десятилетие сделавшись для него эталоном и вызывая вечную неудовлетворённость собственными произведениями. Как-то раз это едва не довело его до нервного срыва: чем более его учителя и наставники Танеев и Глиэр расхваливали каждое следующее сочинение, тем острее он ощущал своё несовершенство и отдаление от того, что принято называть гениальной простотой. Закончилось тем, что после одной очень удавшейся ему сонаты Сергей слёг, а когда начал приходить в себя, мать, чувствуя неладное, заставила сына рассказать о том, что его так тяготит. И тут выяснилась поразительная вещь! Мать совершенно не помнила ни эпизода, произошедшего когда-то у них дома, ни Маевского, ни его гениального марша.
      - Ты меня разыгрываешь! Быть такого не может! - воскликнул Сергей. До этого он, казалось, лежал на кровати без сил, но тут с проворством приподнялся на локтях и уставился на мать.
      - Послушай, от этой болезни в твоей голове, наверное, появились нездоровые фантазии.
      - Что?
      - Да-да, ничего другого я предположить не могу. Я никогда не слыхала ни о каком Маевском, а то, что этот человек будто бы когда-то приходил к нам в дом, чистейшая бессмыслица!
      - Почему? - не унимался Сергей.
      - Да потому что такого никогда не было, я этого не помню.
      - Что же я, по-твоему, сочиняю? - Сергей очень любил мать и никогда не повышал на неё голоса, но теперь говорил раздражённо.
      Стали вспоминать то время, когда Сергей был ещё мальчиком, тех людей, которых мать приглашала домой, однако это ни к чему не привело, - Маевский напрочь стёрся из её памяти. По лицу матери Сергей видел, что она говорит правду. Да и зачем ей было лгать? Верный способ проверить, действительно ли Маевский не приходил к ним в один из дней, когда отец был в отлучке, это вспомнить, по каким делам тот уезжал, - так, по крайней мере, они совместят в памяти конкретный день и сумеют убедиться, что их воспоминания не только различны, но и прямо противоречат друг другу. Однако как ни старался Сергей сделать это, все усилия оказались бесплодны: отец работал агрономом, управлял имением и часто уезжал на полевые работы - видно, и тот раз не был исключением, а значит оставалось сделать только одно…
      Невзирая на протесты матери, Сергей поднялся с кровати, подошёл к инструменту и взял первые аккорды марша (раньше он если и играл его, то только в одиночестве). Мать кинулась за сыном, но как только тот коснулся клавиш, вдруг застыла.
      - Ты не узнаёшь этой музыки? - чуть растягивая аккорды, с загадочной улыбкой осведомился Сергей.
      - Нет… не узнаю… это ты сочинил?
      - Да… - ответ сам собою сорвался с губ, - …и выходит, что ещё очень давно сочинил…
      - Ты или тот человек, о котором… - всё не унималась мать, но Сергей оборвал её:
      - Забудь о нём, - он опять улыбнулся, и щёки его порозовели. - Я верю, что ты никогда не знала Маевского. Верю…
      Когда Прокофьев показал этот марш Глиэру, тот не восхитился, только положил руку на плечо своего ученика и серьёзно сказал:
      - Теперь в твоём творчестве наступил совершенно новый этап. Я ждал этого…"
     
      - Ты хочешь, чтобы я разучил этот марш? - спросил я деда, когда он закончил свою историю; вопрос был риторический, и дед, не говоря ни слова, торжественно водрузил хрестоматию на пюпитр.
      - Помни только ещё об одном. После того как Прокофьев понял, что этот марш принадлежит ему и никому больше, ему не стало лучше. Конечно, он выздоровел, хандра отступила, но он не почувствовал избавления.
      - Почему?
      - Да потому что тотчас же появилось нечто новое, что опять его угнетало. А иначе не стоило бы и творить.
      (Много позже, когда мне суждено было исполнить дедову волю, стать известным композитором и раз в месяц давать собственные концерты, я в полной мере ощутил подлинный смысл этих слов, ибо так никогда и не испытал удовлетворения, полного и губительного, после которого уже не хотелось бы двигаться вперёд, - не испытал и благодарю за это Бога!)
      - И что это было? - осведомился я.
      Дед внезапно смутился.
      - Не знаю… вернее, знаю, но расскажу в другой раз… хватит уже историй на сегодня. Лучше я покажу тебе, как играть марш, а потом наступит твоя очередь…
      У меня сохранилась фотография, датированная 2001 годом: я сижу за фортепиано и играю тот самый прокофьевский марш; дед, склонившись надо мной, весь обратился в слух, даже рот приоткрыл, а за стёклами очков (он очень редко надевал очки, и когда я играл марш, как раз и наступал один из таких редких случаев) совсем не видно глаз, - мать фотографировала нас против света, стоя возле окна…
      …Своей бабушки я никогда не знал - она умерла много лет назад от туберкулёза, и дед не забыл боли этой утраты до конца своих дней. Как-то раз он сказал мне, что в молодости был очень талантливым композитором, но её смерть навсегда унесла с собой этот дар, "превратив сердце из камертона в бросовый камень, вроде тех, что убирают с полей". После этого он направился в ванную и почти час из-за плотно закрытой двери слышались его высокие надрывные рыдания, похожие на детский смех. На следующий день он надел серый плащ, плотно стянул голову капюшоном - на дворе стоял пасмурный ноябрь - и сказал матери, что идёт на кладбище. Подойдя к окну, я наблюдал, как под мелко моросящим холодным дождём он покупал в цветочной лавке большие красные розы, тщательно отбирая каждую из пластмассового вёдрышка и отряхивая от капель, прежде чем положить в букет. Плащ блестел от воды, а борода и волосы, выбившиеся из-под капюшона, промокли насквозь. Казалось, я смотрю на рисунок, выполненный углём, и лишь в центре пылает акварельный костёр, пульсируя кровавыми красками жизни.

 

[в пампасы]

 

Электронные пампасы © 2012

Яндекс.Метрика