Поздним вечером ранней весной

Весенний вечер

Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в небе.

Низко, в половину берёзы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.

Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями ещё холодели сугробы.

Дрозды-дерябы трещали и голосили на ёлках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.

Я почувствовал странный запах, который шёл с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми – пустыми внутри.

От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.

Стало неприятно, и я отложил цветы на пенёк.

«Свис-с-с-с-с!..» – пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в тёмном небе их серебряный след.

Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за берёзами:

«Хорх... хорх... хорх... хорх...»

Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной – «хорх... хорх...», – то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.

Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!..

Совсем стемнело, и я пошёл к дому.

Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая лужи.

На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об неё.

Я шёл полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.

Я не знал, как называются эти цветы.

Потом только узнал – волчье лыко.

Фиолетовая птица

Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из дому, и чистил ружьё.

Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.

- Видишь ты, какие дела-то… – сказал он. – Куры у меня не ноские.

- Яиц не несут?

- Яйцо в неделю – разве ж это носкость?

Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нём и «нос» и «кость».

Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок – кусок неба.

- Я уж тут новую несушку купил, – толковал дядя Зуй. – У Витьки Белова. У него все куры ноские.

Дочистив ружье, я пошёл поглядеть на новую несушку.

Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья – необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую варёную картошку.

- Что это за масть у неё?

- Она белая, – сказал дядя Зуй. – Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я её чернилами приметил, чтоб не спутать.

- Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.

Тут курица вдруг подошла ко мне и – хлоп! – клюнула в сапог.

- Пошла! – сказал я и махнул ногой.

Курица отскочила, но потом снова подбежала и – хлоп! – клюнула в сапог.

- Цыпа-цыпа, – сказал дядя Зуй, – ты что, холера, делаешь?

Тут я догадался, в чём дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овёс. Потом белил яблони, обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и извёсткой.

Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошёл домой, она двинула следом.

На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овёс и всю извёстку. Извёстка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.

Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.

Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.

Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на берёзе.

На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.

Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шёл из леса и снова увидел на дороге свою знакомую.

А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.

«Что такое?» – подумал я.

Глянул на свои сапоги и увидел – нету сапог. Иду я по траве босиком – лето наступило.

Берёзовый пирожок

Братья Моховы с Нюркой пошли в лес по ягоды, а я так пошёл, сам по себе.

И хоть шёл я сам по себе, а они по ягоды – всё равно мы всё время оказывались рядом. Я иду, а сбоку то Нюрка выглянет, то какой-нибудь брат Мохов.

Заверну в сторону, чтоб побыть в тишине, а уж из кустов другой брат Мохов вылезает. Эти братья особенно надоедали – бидонами дрались, валуями кидались или вдруг начинали кричать:

- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!

Нюрка была потише, но как дело до свинки доходило, тоже кричала изо всех сил:

- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!

- Эй! – крикнул я. – Кого вы там подкалываете?

- Свинку! – хором отозвались братья Моховы.

- Какую ещё свинку? Тащите её сюда!

Братья Моховы и Нюрка выскочили из кустов с бидонами в руках, никакой свинки видно не было.

- А свинка где? – строго спросил я.

- Вот, – сказала Нюрка и протянула мне травинку, на которую нанизаны были земляничины.

- Земляника, – сказал я.

- Земляника, – согласилась Нюрка. – Но только – свинка.

Я пригляделся и увидел, что ягоды, нанизанные на стебель, были особенно крупные, особенно спелые, чёрные от густой красноты. Снял ягоду со стебля, положил в рот и понял, что и вкус у неё особенный. У простой земляники – солнечный вкус, а тут – лесной, болотный, сумрачный.

Долго, видно, зрела эта ягода, набиралась солнца и сока, сделалась лучшей из земляничин.

Я нашёл подходящую травинку, выдернул из неё стебель и вместе с ребятами стал собирать ягоды и покрикивать:

- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!

Скоро травинка моя стала тяжёлой от нанизанных на неё земляничин. Приятно было нести её, помахивать ею, разглядывать.

К обеду бидоны у ребят были полны, и я подколол свинки травинок пять. Присели отдохнуть. Тут бы и перекусить, а никто из нас не взял в лес ни сухаря, ни лепёшки.

- Надо свинку рубануть! – кричали братья Моховы.

- Что собрали – домой понесём, – сказала Нюрка. – Погодите, я сейчас пирожков напеку.

Она сорвала с берёзовой ветки листок, завернула в него пяток земляничин и первому, как старшему, протянула мне.

- Что это? – спросил я.

- Берёзовый пирожок. Ешь.

Очень вкусным оказался берёзовый пирожок. Земляникой от него пахло и солнцем, лесным летом, глухим лесом.

Лесовик

Я плыл по Ялме.

Сидел на корме лодки, помахивал веслом. Далеко уже отплыл от Чистого Дора, вместе с речкой углубился в лес.

Вода под лодкой чёрная, настоялась на опавших листьях. Над нею синие стрекозы перелетают.

Захотелось что-нибудь спеть, просто так, от хорошего настроения. А вдруг, думаю, здесь какая-нибудь девушка малину собирает! Услышит, как я хорошо пою, – выйдет на берег. Размечтался я и грянул:


Ой, когда мне было лет семнадцать,

Ходил я в Грешнево гулять...


Допел первый куплет и уже хотел за второй взяться – вдруг слышу:

- Ты чего орёшь?

Вот тебе на! Оказался кто-то на берегу. Только не девушка. Голос грубый, болотный.

Огляделся – не видно никого в берегах. Кусты.

- Чего головой крутишь? Ай не видишь?

- Не вижу чтой-то, дядя.

- А не видишь, так и не видь.

- Эй, дядя, – сказал я, – да ты кустиком пошевели!

Молчит.

Ну, глупое положение!

Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь – нету махорки. Только что в кармане шевелилась – теперь нету.

Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло!

Куда ж это я забрался? Лес кругом страшный, корявый, чёрный, вода в реке чёрная, и стрекозы над ней чёрные. Какие тут девушки? Какая малина?

Ударил я веслом – и ходом к дому, в Чистый Дор, к Пантелевне.

- Ну, батюшка, – сказала Пантелевна, – спасибо, жив остался. Он бы тебя в болото завёл.

- Кто?

- Лесовик! Знаешь, как он Мирониху-то водил? Иди, говорит, сюда, девушка, я тебе конфетку дам. А Мирониха по глупости идёт за конфеткой. А он ей в руку впился и в болото тянет. Тут матушка Мирониха помирать начала. Во ведь как бывает.

Не стал я спорить с Пантелевной, а Мирониху, конечно, знал. Как придёт вечером, обязательно что-нибудь приврёт.

Месяц прошёл с тех пор, и я забыл про лесовика. А как в августе рыжики-то пошли – вспомнил.

С дядей Зуем отправились мы за рыжиками. Босиком.

Чистодорские жители все ходят за рыжиками босиком – ногами ищут. Вот ведь история! А делается это для того, чтоб найти в траве самый маленький рыжик. Руками шарить – коленки протрёшь. Главная задача – найти такой рыжик, чтоб он в бутылочное горлышко пролезал. Подберёзовики и маслята солят в бочках, а рыжики – только в бутылках. Насолишь на зиму бутылочек двадцать, потом только вытряхивай.

Я-то вначале ходил собирать в сапогах, на месте разувался. А потом плюнул – ходишь, как неумный, с сапогами в руках. Стал было ходить в одном сапоге – как-никак одна нога рабочая, – но и это бросил: задразнили.

С дядей Зуем пришли мы в сосняки. Рыжиков много.

Зуюшко ногой строчит, как швейная машина «Зингер», а я осторожно собираю. Еле-еле ногой шарю – боюсь змею собрать.

За спиной у меня что-то зашелестело в кустах. Оглянулся я и замер.

Медленно-медленно высовывается из куста длинная палка. А на конце её приделан острый кривой нож. И вот этот нож тянется ко мне!

Тут у меня сердце зашлось. Стою столбом, а нога сама по себе рыжики ищет.

Кусты раздвинулись, и из листьев показался человечек, маленький, ростом с пень. Лесовик! В руках держит палку с ножом на конце, сам весь корявый, борода серо-синяя, а руки чёрные, как головешки. Смотрит на меня, ножовой палкой покачивает и говорит, как из дупла:

- Рыжики берёшь?

- Ага, – говорю я. – Рыжичков бы нам.

- Нам бы рыжичков, – сбоку говорит дядя Зуй. – В бутылочку.

- В каку таку бутылочку?

- А в поллитровочку, для прелести посола.

- Ага, – говорит лесовик и башкой кивает. – Сей год рыжичков много, прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?

- Есть, – говорит дядя Зуй. – Есть махорка.

Лесовик сел на пень и стал самокрутку крутить. Тут я его как следует разглядел: всё верно, точно такой, как Пантелевна рассказывала, только что-то клыков не видно.

Дядя Зуй подошёл к пню и говорит:

- А вы каким промыслом занимаетесь?

- Живицу я собираю, – говорит лесовик. – Смолку сосновую. Я насквозь просмолённый, как птица клёст. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду смола накапала.

Тут мне всё стало ясно. Часто в лесу я видел сосны с насечками на стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из насечки в насечку, а потом капает в баночку. Смола эта и называется «живица», потому что она рану на стволе дерева заживляет.

Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:

- А это что за палка у вас страшная?

- Это палка-хак. Этой палкой-хаком я делаю насечки на сосне, чтобы живица выступила.

- А сосна не мрёт ли от вашей работы? – спрашивает дядя Зуй.

- Не, – говорит смоловик, – пока не мрёт.

Дали мы смоловику ещё махорки и пошли дальше. А когда уже разошлись, я вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл...

Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне. Так, мол, и так, видел лесовика.

- Э, батюшка, – сказала Пантелевна, – да разве ж это лесовик? Настоящий лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.

Картинка

Стеклянный пруд

В деревне Власово, слыхал я, есть Стеклянный пруд. «Наверно, вода в нём очень прозрачная, — думал я. — Видны водоросли и головастики. Надо бы сходить, посмотреть».

Собрался и пошёл в деревню Власово. Прихожу. Вижу: у самого пруда две бабки на лавочке сидят, рядом гуси пасутся. Заглянул в воду — мутная. Никакого стекла, ничего не видно.

— Что ж это, — говорю бабкам, — Стеклянный пруд, а вода — мутная.

— Как это так — мутная?! У нас, дяденька, вода в пруду сроду стёклышко.

— Где ж стёклышко? Чай с молоком.

— Не может быть, — говорят бабки и в пруд заглядывают. — Что такое, правда — мутная... Не знаем, дяденька, что случилось. Прозрачней нашего пруда на свете нет. Он ключами подземельными питается.

— Постой, — догадалась одна бабка, — да ведь лошади в нём сейчас купались, намутили воду. Ты потом приходи.

Я обошёл всю деревню Власово, вернулся, а в пруду три тракториста ныряют.

— Опоздал, опоздал! — кричат бабки. — Эти какое хошь стекло замутят, чище лошадей. Ты теперь рано утром приходи.

На другое утро к восходу солнца я пошёл в деревню Власово. Было ещё очень рано, над водой стелился туман, и не было никого на берегу. Пасмурно, как тёмное ламповое стекло, мерцал пруд сквозь клочья тумана.

А когда взошло солнце и туман рассеялся по берегам, просветлела вода в пруду. Сквозь толщу её, как через увеличительное стекло, я увидел песок на дне, по которому ползли тритоны.

А подальше от берега шевелились на дне пупырчатые водоросли, и за ними в густой глубине вспыхивали искры — маленькие караси. А уж совсем глубоко, на средине пруда, там, где дно превращалось в бездну, тускло вдруг блеснуло кривое медное блюдо. Это лениво повёртывался в воде зеркальный карп.

Орехьевна

Издали этот дом мне показался серебряным.

Подошёл поближе — и серебро стало старым-старым деревом. Солнце и ветер, снега и дожди посеребрили деревянные стены, крышу и забор.

За забором ходила среди кур старушка и покрикивала:

— Цыба-цыба-цыба... Тюка-тюка-тюка...

— Хорошо-то как у вас, — сказал я, остановившись у забора.

— Что тут хорошего, аньдел мой? — сразу отозвалась старушка. — Лес да комары.

— Дом красивый, серебряный.

— Это когда-то он был красивый, сто лет назад.

— Неужели сто? А вам тогда сколько же?

— И не знаю, аньдел мой, не считаю. Но ста-то, верно, нету. Да ты заходи, посиди на стульчике, отдохни.

Я вошёл в калитку. Мне понравилось, как старушка назвала меня — «аньдел мой».

Она тем временем вытащила на улицу и точно не стул, а стульчик, усадила меня, а сама не присела. Она то спускалась в сад, к курам, то подходила к забору и глядела вдаль, то возвращалась ко мне.

— Посиди, посиди... Цыба-цыба-цыба... Отдохни на стульчике... Отец-то мой, батюшка Орехий Орехьевич, этот дом сто лет назад построил. Вот тогда был дом золотой, а уж сейчас — серебряный... А больше нету ничего... комары да болота.

— Как звали вашего батюшку? — переспросил я.

— Орехий, так и звали — Орехий Орехьевич.

— А как же вас звать?

— А меня — Орехьевна... Ты посиди, посиди на стульчике, не спеши... Цыба-цыба-цыба... Тюка-тюка-тюка... А так ничего хорошего, аньдел мой, — лес да комары...

Пылшыкы

— Пылшыкы пришли, — сказала Орехьевна.

— Кто? — не понял я.

— Ты что, оглох, что ли? Пылшыкы.

«Что за жуть такая? Что за пылшыкы?» — подумал я и выглянул в окно.

По деревне шли два здоровенных мужика в телогрейках, перепоясанных верёвками, за которыми торчало по топору. Один нёс на плече двуручную пилу.

— Эй, матки-хозяйки, — сипло покрикивали они, — кому попилить-поколоть?

— Спасибо, батюшки пылшыкы-колшыкы, — отвечали хозяйки, — всё попилено-поколено.

— Сейчас весна, — говорили другие, — на лето много ли надо дров? Осенью приходите.

— Жалко пылшыков, — сказала Орехьевна. — Работы нету. Ладно, пускай у нас пилят. А я им картошки наварю. Будете за картошку пилить, батюшки пылшыкы?

— За картошку попилим, за капусту поколем, — торговались пильщики.

Полдня возились они и ладно работали, попилили-покололи у Орехьевны все дрова. Сели картошку есть с квашеной капустой.

— Я уж вам капусту постным маслом полью, — хвалилась Орехьевна.

Долго ели пильщики, а потом полезли на сарай и легли на крыше передохнуть.

— Пылшыкы на крыше спят! Пылшыкы на крыше спят! — кричали ребятишки, бегая под сараем.

— Эй, пылшыкы! — кричали им прохожие. — Вы чего это на крыше спите?

Пильщики не отвечали. Им, видно, с крыши не было слышно.

— Пригрелись на солнышке — вот и спят, — отвечала Орехьевна. — Сейчас весна, самое время на крыше спать, на земле-то — сыро.

— Да ты бы их в доме положила.

— Вот ещё! Может, им и перину вспучить?!

Отдохнули пильщики и пошли в другую деревню пилить-колоть, а я полез на крышу, на их место.

Хорошо, тепло было на крыше. Пахло старыми сухими досками и почему-то мёдом.

«Да, — думал я, задрёмывая, — не дураки были пильщики. Наелись картошки — и на крышу!»

Картинка

Бабочка

Рядом с нашим домом лежит старое, трухлявое бревно.

После обеда вышел я посидеть на бревне, а на нём — бабочка.

Я остановился в стороне, а бабочка вдруг перелетела на край — дескать, присаживайся, на нас-то двоих места хватит.

Я осторожно присел с нею рядом.

Бабочка взмахнула крыльями и снова распластала их, прижимаясь к бревну, нагретому солнцем.

— Тут неплохо, — ответил ей я, — тепло.

Бабочка помахала одним крылом, потом другим, потом и двумя сразу.

— Вдвоём веселей, — согласился я.

Говорить было вроде больше не о чем.

Был тёплый осенний день. Я глядел на лес, в котором летали между сосен чужие бабочки, а моя глядела на небо своими огромными глазами, нарисованными на крыльях.

Так мы и сидели рядом до самого заката.

Русачок-травник

Мы были в саду, когда в рогатых васильках, что росли у забора, вдруг объявился заяц. Русачок. Увидевши нас, он напугался и спрятался в рогатых васильках. Да и мы все замерли и только глядели, как блестят из рогатых васильков заячьи глаза.

Этот русачок родился, как видно, совсем недавно. Таких зайцев и называют «травник» — родившийся в траве.

Русачок-травник посидел в рогатых васильках и пошёл по саду. Шёл, шёл и дошёл до Николай Василича. А Николай-то наш Василич как раз в рогатых васильках лежал. Русачок-травник подошёл поближе и стал глядеть на Николай Василича.

Николай Василич и виду не подал, что он Николай Василич. Он спокойно лежал, как может лежать в рогатых васильках поваленная берёза.

Русачок-травник вспрыгнул на Николай Василича и, устроившись у него на спине, почистил лапой свои усы. Потом слез на землю и вдруг увидел пушистые малиновые цветы. Обнюхал каждый цветок, пролез через дырку в заборе и скрылся.

Тут уж Николай Василич зашевелился, потому что он был всё-таки не поваленная берёза, а живой человек. Но только, конечно, особый человек — по которому зайцы пешком ходят.

Букет

Я вошёл в дом и застыл на пороге.

По полу разливалось молочное озеро. Вокруг него валялись осколки чашек, бутылка, ложки.

— Кто тут?! Кто тут, чёрт подери?!

В комнате всё было вверх дном. Только букет стоял на столе, целый и невредимый. Среди разгрома он выглядел как-то нагловато.

Показалось, что это букет во всём виноват.

Заглянул под печку, заглянул на печку — ни на печке, ни под печкой, ни в шкафу, ни под столом никого не было. А под кроватью я нашёл бидон, из которого вытекал белоснежный ручеёк, превратившийся в озеро.

Вдруг показалось: кто-то смотрит!

И тут я понял, что это на меня смотрит букет.

Букет — подсолнухи, пижма, васильки — смотрел на меня наглыми зелёными глазами.

Не успел я ничего сообразить, как вдруг весь букет всколыхнулся, кувшин полетел на пол, а какой-то чёрный, невиданный цветок изогнул дугой спину, взмахнул хвостом и прямо со стола прыгнул в форточку.

Шатало

Пошла по воду Орехьевна, но тут же воротилась.

Грохнула в угол коромыслом, брякнула пустыми вёдрами.

— Ну, аньдел мой, сам иди!

— Что такое?

— Он опять сидит.

— Кто?

— Шатало чёрное.

— Ну и что? Сидит, никого не трогает.

— Ну да! Не трогает! Я только к колодцу, а он передо мной дорогу перебежал.

Я взял ведра и пошёл к журавлю-колодцу.

В белой рубашоночке, которая сияла из-под чёрного костюма, Шатало и впрямь сидело на дороге.

Заприметив меня, Шатало выгнуло дугой спину, томительно потянулось и сказало: «Мррру я, мррру…»

— Врёшь — не умрёшь, — сказал я, — сиди спокойно, дай воды набрать.

“О, мррру я...” — ответило Шатало и, лениво поднявшись с места, пересекло дорогу перед моим носом.

Волей-неволей я остановился — переходить Шаталью тропу не хотелось. С другой стороны улицы Шатало внимательно глядело, что я буду делать.

— Плевать я на тебя хотел, — сказал я, — не верю в кошачьи приметы.

И я пересек невидимый путь Шаталы и пошёл к журавлю-колодцу. А колодец у нас и вправду чистый журавель. Так всегда наклонится, что достанет носом в самую середину земли. И всегда принесёт воды чистой, сладкой, средиземной.

Повесил я на нос журавлю ведро, нырнул журавель в глубину земли, а вынырнул без ведра.

— Тьфу ты пропасть... провались. Ну, Шатало!..

Оглянулся я — а Шатало сладко потягивается.

«Мррру я, мррру...» — мрёт от удовольствия.

Сбегал я домой за «кошкой», привязал её к носу журавля. Шарил-шарил в глубине земли — нашарила «кошка» ведро. «Кошка»-то моя — это три стальных крюка.

Понёс я воду домой, да по дороге поскользнулся — воду расплескал, с полведра осталось.

А Шатало уж на крыльце встречает, к ногам моим ластится: «Ой, умррру я, умррру...»

Глаза у него сияют, усы торчат, рубашонка белая горит из-под пиджака. Веселится Шатало, молока хочет.

Орехьевна вынесет ему, бывало, молока — пей, Шатало бродячее!

Напьётся Шатало и сгинет, день не приходит, два, а после опять сидит у колодца, добрым людям дорогу перебегает.

Пойдёшь за водой, положишь ему нарочно окунька, чтоб не перебегал, так он, хитрый, вначале перебежит, а уж после к окуньку возвращается.

Как-то объявились у нас в деревне заезжие рыбаки. Покормили Шаталу и взяли с собой на лодку.

— Он нам счастье принесёт, — прощались они.

Не знаю уж, принёс он им счастье или нет. А мы теперь по воду легко ходим, без задержки. Да что-то вроде вода не та стала. Или чай не такой? Не заваристый, что ли?

Картинка

Сирень и рябина

Мне кажется, что сирень и рябина — сёстры.

Сирень — весенняя сестра.

Рябина — осенняя.

Весной — за каждым забором кипящий сиреневый куст. А плодов у сирени и нет никаких, так, стручочки ржавенькие.

Рябина тоже весной цветёт, но какие у неё цветы?..

Никто их не замечает. Зато уж осенью — за каждым забором рябиновые гроздья.

Кисти сирени и гроздья рябины никогда не встречаются. Кто думает весной о рябине?

Кто вспомнит осенью сирень?

Редко, очень редко вдруг в августе снова зацветёт сиреневый куст. Будто хочет поглядеть — хороша ли нынче рябина?

Срублю себе дом и посажу у крыльца сирень и рябину.

Справа — сирень, слева — рябину, а сам посерёдке сяду.

Муравьиный царь

Иногда бывает — загрустишь чего-то, запечалишься. Сидишь вялый и скучный — ничего не видишь, идёшь по лесу и, как глухой, ничего не слышишь.

И вот однажды — а дело было раннею зимой — вялый и скучный, грустный и печальный шёл я по лесу.

«Всё плохо, — думал я. — Жизнь моя никуда не годится. Прямо и не знаю, что делать?»

«Клей!» — услышал вдруг я.

— Чего ещё клеить?

«Клей! Клей!» — кричал кто-то за ёлками.

Вдруг я заметил под ёлкою снежный холмик. Я сразу понял, что это муравейник под снегом, но в муравейнике зияли отчего-то чёрные дыры. Кто-то нарыл в нём нор!

Я подошёл поближе, наклонился, и тут из норы высунулся серый длинный нос, чёрные усики и красная шапка и снова раздался крик:

«Клей! Клей! Клей!»

И, размахивая зелёными крыльями, вылетел из муравейника наружу Муравьиный царь.

От неожиданности я отпрянул, а царь Муравьиный полетел низом между деревьями и кричал:

«Клей! Клей! Клей!»

«Тьфу ты пропасть! — думал я, вытирая пот со лба. — Клей, говорит. А чего клеить-то? Чего к чему приклеивать? Ну и жизнь!»

Между тем Муравьиный царь отлетел недалеко, опустился на землю. Тут был другой муравейник, в котором тоже чернели норы. Царь нырнул в нору и пропал в глубине муравейника.

Тут только я понял, кто такой Муравьиный царь. Это был зелёный дятел.

Не всякий видывал зелёного дятла, не в каждом лесу живут они. Но в том лесу, где много муравейников, обязательно встретишь зелёного дятла.

Муравьи — любимое блюдо зелёных дятлов. Зелёные дятлы очень любят муравьев. А муравьи зелёных дятлов терпеть не могут.

«А мне-то как быть? — думал я. — Я люблю и тех и других. Как быть? Как в этом во всём разобраться?»

Пошёл я потихоньку домой, а вдогонку мне кричал Муравьиный царь:

«Клей! Клей! Клей!»

— Ладно, ладно, — бормотал я в ответ. — Буду клеить! Буду! Короче — постараюсь.

Шапка дяди Пантелея

Всю зиму прожили вороны в грачиных гнёздах.

А весной вернулись грачи. Тут-то и начался на старых берёзах крик да грай.

— Прочь! — кричали грачи.

— Это мы строили! — врали вороны.

В одном месте, над старым кладбищем, случился настоящий бой. Вороны и грачи сталкивались в воздухе — перья прочь!

— Правы грачи, — ворчал дядя Пантелей. — Вороны — воры. Вон как она, жизнь, устроена. Один — строил, другой — живёт. Я — за грачей! Они любят свои старые гнёзда. Вот я, например. Дай мне новую шапку — ни за что не возьму. Я к своей старой шапке привык. Так и грачи: подавай им старое гнездо.

— Верно говоришь, Пантелеюшко, верно, — согласилась Орехьевна. — Только у тебя шапка и вправду на воронье гнездо похожа. Пора бы уж сменить.

— Ни за что! — кричал дядя Пантелей. — У меня новых шапок два сундука! Дети и внуки из города привозят. А на кой мне новая шапка? Да мне моя шапка дороже, чем гнездо грачу! Я в этой шапке сорок лет торчу! Я её на голове сорок лет верчу!

Картинка

Висячий мостик

Неподалёку от деревни Лужки есть висячий мостик.

Он висит над речкой Истрой, и, когда идёшь по нему, мостик качается, замирает сердце и думаешь: вот улетишь!

А Истра внизу беспокойно течёт и вроде подталкивает: хочешь лететь — лети! Сойдёшь потом на берег, и ноги как каменные — неохотно идут, недовольны, что вместо полёта опять им в землю тыкаться.

Вот приехал я раз в деревню Лужки и сразу пошёл на мостик.

А тут ветер поднялся. Заскрипел висячий мостик, закачался.

Закружилась у меня голова, и захотелось подпрыгнуть, и я вдруг... подпрыгнул, и показалось — взлетел.

Далёкие я увидел поля, великие леса за полями, и речка Истра разрезала леса и поля излучинами-полумесяцами, чертила по земле быстрые узоры. Захотелось по узорам полететь к великим лесам, но тут послышалось:

— Эй! (По мостику шёл какой-то старик с палкой в руке.) Ты чего тут прыгаешь?

— Да летаю.

— Тоже мне жаворонок! Совсем наш мостик расшатали, того гляди, оборвётся. Иди-иди, на берегу прыгай!

И он погрозился палкой.

Сошёл я с мостика на берег.

«Ладно, — думал я. — Не всё мне прыгать да летать. Надо и приземляться иногда».

В тот день я долго гулял по берегу Истры и вспоминал зачем-то своих друзей. Вспомнил и Лёву, и Наташу, вспомнил маму и брата Борю, а ещё вспомнил Орехьевну.

Приехал домой, на столе — письмо. Орехьевна мне пишет:

«Я бы к тебе прилетела на крылышках. Да нет крыльев у меня».

Картинка

Соловьи

В тумане ольховый лес.

Глухо в лесу, тихо.

А я бегу — боюсь опоздать на утренний клёв.

«Тии-вить, — слышится слева, — тии-вить».

«Почин! — думаю я на бегу. — Ну сейчас начнётся!»

«Пуль,

пуль,

пуль,

пуль,

пуль!»

Пулькает! Здорово пулькает!

«Клы,

клы,

клы,

клы,

клы!»

Клыкает! Во как клыкает!

«Плен,

плен,

плен,

плен,

плен!»

Пленкает! Неплохо пленкает! Умеет!

Некогда мне, некогда, я бегу — боюсь опоздать на утренний клёв.

Когда я пробегаю мимо певца, который спрятался в средине ольхи, он замолкает на миг, но тут же начинает разгоняться: «Тии-вить».

И летят мне вдогонку соловьиные колена и кольца:

пульканье,

клыканье,

пленьканье,

дробь,

раскат,

колокольца,

летний громок

и юлиная стукотня.

А я бегу, бегу — не опоздать бы на утренний клёв.

А впереди уж встречает новый соловей.

Быстро приближаюсь к нему и слышу затихающего певца сзади и нового, свежего, сочного, — впереди.

Да что же это — голова кругом!

Впереди — пульканье.

Сзади — клыканье!

Впереди — дробь.

Сзади — раскат!

А где-то там, совсем-совсем впереди, — третий соловей, до которого я ещё не добежал.

«Чулки! Чулки! — поёт он. — Где вы? Где вы?»

Пока доберусь до озера, соловьи передают меня из рук в руки.

А черёмуха-то цветёт, осыпается на чёрную дорогу, ворочаются в озере язи, бьют в прибрежной траве зеленовато-рябые щуки.

Вытаскиваю из кустов лодку и — быстро к шестам, вколоченным в дно озера. А новый певец, приозёрный, уже

пулькает-булькает,

клыкает-клокает,

пленькает-плинькает

да вдруг как рассыплет по поверхности озера сразу с полтысячи бус! Так холодом и ошпарит.

А я-то леща тащу.

Боком-боком-боком, разинув розовый рот, выпучив придонный глаз, идёт лещище к лодке.

А за спиною — снова разом по воде с полтысячи бус!

Ну и соловей!

Я зову его Хрустальный Горошек.

Медведица кая

По влажной песчаной тропе ползёт Медведица кая.

Утром, ещё до дождя, здесь проходили лоси — сохатый о пяти отростках да лосиха с лосёнком.

Потом пересёк тропу одинокий и чёрный вепрь. И сейчас ещё слышно, как он ворочается в овраге, в сухих тростниках.

Не слушает вепря Медведица и не думает о лосях, которые прошли утром. Она ползёт медленно и упорно и только ёжится, если падает на неё с неба запоздалая капля дождя.

Медведица кая и не смотрит в небо. Потом, когда она станет бабочкой, ещё насмотрится, налетается. А сейчас ей надо ползти.

Тихо в лесу.

С веток падают тяжёлые капли.

Сладкий запах таволги вместе с туманом стелется над болотом.

По влажной песчаной тропе ползёт мохнатая гусеница Медведица кая.

Полёт

— А ты видел когда-нибудь воздух? — спросил меня умный мальчик Юра.

Я подумал и сказал:

— Видел.

Юра засмеялся.

— Нет, — сказал он. — Ты не видел воздух. Ты видел небо. А воздуха нам видеть не дано.

А ведь, пожалуй, и вправду: мы видим воздух, только когда смотрим на бабочек, на парящих птиц, на пух одуванчика, летящий над дорогой. Бабочки показывают нам воздух.

Пух одуванчика — чистое воздухоплавание, всё остальное — полёт.

Самолёт в небе никак не даёт ощущения воздуха. Когда глядишь на него, только и думаешь, как бы не упал.

— А парашют? — спросил меня Юра.

— Мне даёт.

— И мне тоже. А бумажный самолёт?

— Конечно, даёт. А ещё лучше — голубь.

— Давай сделаем бабочку из бумаги. Капустницу или крапивницу?

— Давай махаона!

И мы сделали махаона. С огромными крыльями!

Ведь само слово «махаон» — с огромными крыльями.

И оно даёт ощущение воздуха.

Мы отпустили махаона с крыши и, затаив дыхание, долго смотрели, как летит он и показывает нам воздух, которого нам видеть не дано.

Три сойки

Когда в лесу кричит сойка — мне кажется, что огромная еловая шишка трётся о сосновую кору.

Но зачем шишке об кору тереться? Разве по глупости?

А сойка кричит для красоты. Она думает, что это она поёт. Вот ведь какое птичье заблуждение!

А на вид сойка хороша: головка палевая с хохолком, на крыльях — зеркала голубые, а уж голос, как у граблей, — скрип да хрип.

Вот раз на рябине собрались три сойки и давай орать. Орали, орали, драли горло — надоели. Выскочил я из дому — сразу разлетелись.

Подошёл к рябине — ничего под рябиной не видно, и на ветках всё в порядке, непонятно, чего они кричали. Правда, рябина ещё не совсем созрела, не красная, не багряная, а ведь пора — сентябрь.

Ушёл я в дом, а сойки опять на рябину слетелись, орут, грабли дерут. Вслушался я и подумал, что они со смыслом трещат.

Одна кричит:

«Дозреет! Дозреет!»

Другая:

«Догреет! Догреет!»

А третья кричит:

«Тринтрябрь!»

Первую я сразу понял. Это она про рябину кричала — мол, рябина ещё дозреет, вторая — что солнце рябину догреет, а третью не мог понять.

Потом сообразил, что сойкин «тринтрябрь» — это наш сентябрь. Для её-то голоса сентябрь слишком нежное слово.

Между прочим, сойку я эту заприметил. Слушал её и в октябре, и в ноябре, и всё она кричала: «Тринтрябрь».

Вот ведь глупая: вся-то наша осень для неё — тринтрябрь.

Картинка

Большой ночной павлиний глаз

Бывают в августе душные вечера.

Ждёшь восхода луны, но и луна не приносит прохлады — тусклая восходит и вроде тёплая.

В такие вечера приходит ко мне в избушку большой ночной павлиний глаз. Он мечется у свечки, задевая лицо сухими крыльями.

Пожалуй, он не видит меня и не понимает, откуда я взялся, что делаю тут и зачем зажигаю свечу.

Он летает над свечой, как хозяин, а я боюсь, что опалит крылья. Но поймать его никак не могу. Да и в руки его брать отчего-то боязно. Как это так — взять вдруг в руки жаркие, да ещё на крыльях, глаза!

Я задуваю свечу, и уходит в окно большой ночной павлиний глаз искать другие окна и свечи.

Из моей избушки далеко ему лететь до открытых окон, и не видно никаких огней — только душная луна над лесом.

Поздним вечером ранней весной

Поздним вечером ранней весной я шёл по дороге.

«Поздним вечером ранней весной», — складно сказано, да больно уж красиво...

А дело правда было поздним вечером ранней весной.

Весна была ранняя, соловьи ещё не прилетели, а вечер — поздний.

Так что ж было-то поздним вечером ранней весной?

А ничего особенного не было. Я шёл по дороге.

А вокруг меня — и на дороге, и на поле, в каждом овраге — светился месяц.

Иногда я наступал на него — и месяц расплывался вокруг моей ноги. Я вынимал ногу из лужи — на сапоге блестели следы месяца.

Капли месяца, как очень жидкое и какое-то северное масло, стекали с моего сапога.

Так и шёл я по дороге, по которой ходил и ясным днём, и тусклым утром, и — так уж получилось — поздним вечером ранней весной.



 

Картинка
Коваль Ю. И.
Поздним вечером ранней весной
Художник Г. Н. Юдин


М.: Детская литература, 1988

 


Электронные пампасы © 2020
Яндекс.Метрика